Сложно представить себе более страшную трагедию, чем та, что обрушилась на мир в середине двадцатого века, имя которой – ядерное оружие. Хиросима и Нагасаки – никогда из людской памяти не должны исчезнуть два этих названия, словно в память о человеческой жестокости, недостойной его, оскорбляющей его высокие идеалы, попранные во имя бессмысленной войны. Но если Япония была атакована своими военными противниками, то как объяснить произошедшее на Семипалатинском полигоне? Да и возможно ли сделать это?
Сейчас мне сорок три года. Когда я вижу страдания детей Арала, Семипалатинска, Джамбула и Нового Узеня, униженные и оскорбленные детские души призывают меня вместе с ними принять смерть: я хочу превратиться в муравья и умереть под ногами страдающего ребенка. Я испытываю вину из-за умышленного деяния человеческого разума, ибо великая вера в науку превратила нас в послушных рабов. Мы стали заложниками прогресса. Трагедия Хиросимы и Нагасаки, убиение Арала, 40-летние ядерные испытания на Семипалатинском полигоне – БЕЗУМИЕ.
Роллан Сейсенбаев, 1990 год
Десятилетия и десятилетия величайшие умы человечества создавали только оружие, только то, что должно было убивать себе подобных. Поневоле здесь задумаешься о том, как тщетны единичные попытки отдельных людей заниматься не разрушением, а созиданием: что стоят полотна Рафаэля против водородной бомбы? Говорят, что в беседе с кем-то Иосиф Бродский обронил фразу следующего содержания: если дать десяти людям ружья и приказать расстрелять пленника, то те из них, кто читал «Евгения Онегина» все-таки выстрелят, но на десять секунд позже остальных. Если он прав, то наша вера в способность искусства менять человека – просто миф. Единственное, что утешает – неизвестен точный контекст этого высказывания, и вполне возможно, что наше будущее не столь беспросветно. Но все равно возникает вопрос: а взошел бы на костер, например, Джордано Бруно, если бы знал, до каких вершин дойдет наука и скольких невинных жертв повлекут за собой ее испытания и эксперименты?
Для жителей аула у подножия Чингистау мир рухнул в 1953 году, когда семилетний мальчик впервые задумался о смерти, почувствовав ее приближение. Смерть шла по пятам за его дедом, пережившим и войну, и голодомор – но теперь она пришла и за детьми тоже:
И вот он, кажется, наступает, предсказанный бродягой конец света. Во что же превращается душа людская после смерти? Меня как током ударило, горячая волна пробежала от макушки до пяток – так хотелось жить. Семилетний мальчик, я впервые задумался о смерти, которая раньше не занимала никакого места в моем сознании, впервые РЕАЛЬНО почувствовал грозное приближение безликой старухи с косой… День другой – и душа моя предстанет перед небесным судилищем… Надо мной, над всем, что меня окружает, нависло черное облако смерти….
Если выражаться языком современного кинематографа, то Роллан Сейсенбаев с его произведением – это фильм-катастрофа, а картина Болата Калымбетова «Айналайын» – постапокалиптическое кино. Причем неизвестно, что более страшно воспринимать – трагедию ядерного оружия или бессмысленное существование жакой кучки людей после нее. И дети, и взрослые – не люди вовсе, а марионетки, лишенные чувств и эмоций, живущие словно по чужой указке. Даже сельская дискотека неспособна окончательно пробудить людей от их страшного сна, и потому особенно жутко звучат веселые хиты «Ласкового мая», звучащие на заднем фоне. У людей, населяющих пространство картины Калымбетова, нет ни целей, ни желаний – они просто хотят как-нибудь пережить этот день и дотянуть до завтрашнего, который будет таким же, как этот.
Бедная земля! Бедный народ! Вот так и изничтожилась ты. Сгнившие селения, осиротевшая земля предков твоих – вот оно, время! Возвратишься ли ты на круги своя? Никто не знает. Так и я ухожу – без мечтаний и надежд, в тупой печали, в мир божий.
Европейский кинематограф не смог обойти стороной трагедию Хиросимы и Нагасаки, правда режиссер Ален Рене со своей картиной «Хиросима, любовь моя», еще более неожиданно подошел к рассмотрению последствий ядерной катастрофы. Внешне у героев картины Рене все хорошо: они живы, работают, неплохо выглядят, добились определенных успехов в своем деле – кто-то больше, кто-то меньше. Однако внутри у каждого из них – своя маленькая Хиросима, своя дотла выжженная земля, пустоту которой они не в состоянии заполнить друг другом, как бы им этого не хотелось. Она видела Хиросиму только на экране и в музее, а он непонаслышке знаком с трагедией, и поэтому на каждое предложение ее рассказа он отвечает: «Ты ничего не видела в Хиросиме».
… Я смотрела на людей, и я видела саму себя – задумчивую, смотрящую на металл – обугленный металл, исковерканный металл, ставший тонким, как стрела. Я видела букет из пробок – кто его сотворил? Человеческие органы, плавающие, будто живые, еще дышащие своими муками. Камни, обугленные камни, взорванные камни. Неизвестно кому принадлежащие волосы, которые женщины Хиросимы, проснувшись, обнаружили выпавшими. Я видела жару на площади Мира. Десять тысяч градусов на прощади Мира. Я знаю это. Температура нашего солнца на площади Мира. Как можно этого не знать?
Да, она действительно не видела в Хиросиме ничего, и в то же время она видела все. Потому что та страшная пустота, что возникла в душе ее спутника, есть и у нее. Хиросима – это то, чему есть место в душе каждого из нас, потому что она – предупреждение, память, чтобы мы ничего не забывали, и не допускали новых жертв. Если мы будем помнить о Хиросиме, если мы будем помнить о Семипалатинском полигоне, если не дадим себе забыть, что приносят с собой войны и катастрофы, а еще больше – равнодушие, есть небольшой шанс на то, что подобное в будущем не повторится.